ТРИ ВСТРЕЧИ И ДВА ПРОЩАНИЯ

 

I

 

«Жизнь – чья-то мрачная шутка», – подумал Матиас и продолжил вычерпывать воду.

 

II

Закадычных друзей было трое: Джон, Грегори и Матиас. По пятницам пили, не разбавляя, дешёвую подделку под ром за истерзанной стойкой бара в Южном Бронксе и шумно разглагольствовали, существует ли дно у трясины бытия.

Матиас в те времена носил в кармане джинсов баллончик с аэрозольной краской и ужасами своей неустроенной жизни портил не только стены домов, но и настроение всему кварталу. А когда удавалось подработать иллюстратором комиксов, покупал холсты и писал подружек. Конечно же, обнажёнными.

Грегори бегал разносчиком пиццы по Манхэттену, рассчитывая осесть в белоснежном офисе на одном из верхних этажей.

Джон сочинял неистовый рэп, сидя на шее у старшего брата.

«Чтоб вам захлебнуться, проклятым!» – как-то предсказала на пороге бара толстуха-уборщица и вылила им под ноги ведро помоев.

Негритянская мистика…

Джон первым увидел дно. После проклятия негритянки начал тонуть во снах. Переругавшись с домашними, ликвидировал ванну в квартире и заставил всех мыться под душем. Обходил стороной Гудзон. Годами не плавал даже в ручье. Колу и спиртное пил «из горлышка», вкус «американо» из широких чашек забыл. В дождливые дни, забаррикадировавшись в своей клетушке с плакатами гарлемских звёзд на стенах, пережидал мнимые бури и наводнения.

Но от судьбы, говорят, не спрячешься. Утонул в луже. Возвращался из бара пьяным, вырубился на ходу, упал прямиком в лужу, захлебнулся. Лужа – в метр шириной, воды – по щиколотку.

«Надо было перейти на травку», – вздыхал на похоронах Грегори.

«Не хрен верить во всякий бред», – заключил Матиас.

Грегори к тому времени уже подцепил хандру «офисного планктона» и собирался к родственникам в Калифорнию. Матиас кричащим «SALE! SALE! SALE!» оформлением витрин магазинов и эксцентричной росписью стен и потолков в домах «бесноватых с жиру» заработал на аренду модного среди художников лофта и писал натюрморты – на продажу.

Когда Грегори, наконец, выпала участь спасателя на пляже, Матиас взял за правило проводить каникулы в Калифорнии. Кареглазый загорелый блондин Грегори точно шагнул на пляж из второсортных голливудских кинофильмов, которые так нравятся девушкам, и натурщиц приводил стаями.

«Рай, – завидовал Матиас его новой жизни. – Море, солнце, девки всех мастей».  Вечерами на пляже пили бакарди со льдом, молча провожая солнце за океан…

 

Тело Грегори выловили на третьи сутки, вынесло к берегу в шторм.

«Как мог утонуть заправский пловец? Спасатель?» – недоумевал Матиас над телеграммой.

«Повышенное содержание алкоголя в крови. Остановка сердца», – констатировали медики.

Ирония судьбы: стольким гулякам жизнь спас, вытащил на берег, а себя не смог.

В тот день Матиас бросил пить.

Итак, их было трое. Двое утонули. А третий купил дом в Венеции.

 

III

 

Венецию называют обречённым городом, с каждым годом она оседает на дно морское всё глубже и глубже, и никакой «Моисей» не заставит воды лагуны ни расступиться, ни отступить хотя бы на время. Время и есть вода. Два безжалостных ангела смерти.

«…Condannato a morte», – звучит на разные голоса на Мосту вздохов, откуда в стародавние времена осуждённые преступники бросали прощальный взгляд на лагуну.

В Венеции не может быть наводнений, только высокая вода – «аква альта». Наводнения настигают сушу, а город непрошено и непрощённо вторгся в море.

А Матиас, как излишне романтичный Джонни Депп после съёмок в кинофильме «Турист», купил себе этот чёртов дом в Венеции…

Художник – идиот, в смысле, который вложил в это слово Фёдор Михайлович Достоевский. Но красота не спасёт мир, потому что не обладает и толикой его практичности. Агент по продаже дома наврал Матиасу, что дом не потребует ремонта ещё сто лет, но на следующий день после новоселья (Матиас свято верил, что все важные дела нужно совершать в дождь) полстены обвалилось, а по полу от окна к ножкам кровати предательски поползла вода. Под наспех намазанной, как белила на старуху в гробу, и осыпавшейся штукатуркой зияла дыра в иные измерения. Высокая вода за ночь полностью затопила первый, нежилой, этаж, и отдавать захваченную территорию не собиралась, ползла дальше. Так что даже на своём втором этаже, над Большим каналом, Матиас от кровати до ванной и кухни вынужден был ходить по доскам, как туристы по мостикам на площади Святого Марка в дни «аква альта».

На третьем этаже, в мансарде, ютился бывший хозяин дома с женой и ребёнком. Исконный венецианец дожидался переезда в Местре – на материк новостроек, банков, школ, больниц и торговых центров. Матиас не возражал, пусть налюбуется напоследок и сбросит все прощальные взгляды в воду, как прошлое, куда уже не вернуться издалека благоустроенной жизни.

Когда на душе становилось особенно пасмурно, он смотрел на свинцовые воды Большого канала и пытался ответить себе на вопрос «Зачем?». Зачем он приволокся в такую даль? Чтобы промокнуть или, не дай бог, захлебнуться, как его друзья? Фаталистом он, впрочем, не был. Но внятного ответа не находилось.

Возможно, улыбающаяся в тридцать два зуба Америка была чужда его врождённой русской меланхолии, и его тянуло заглянуть в гнилой рот старой ведьме – Европе, чтобы вместе с её последним вздохом впитать в себя колдовство древних мастеров: Беллини, Тинторетто, Караваджо, Тициана, Джорджоне, наконец; а может, потому что Венеция всегда считалась лучшей декорацией для ухода из жизни.

Живопись и есть жизнь, не можешь писать, значит, уже умер…

Матиас помнил день, когда внезапно принял решение уехать в Венецию.

Тридцать девять лет… Земную жизнь пройдя до половины, он очутился в аллее Центрального парка, где все дубы прикидывались то клёнами, то каштанами. «Как и я, – подумал Матиас. – Все картины на продажу, в угоду вкусам и пожеланиям  капризной публики и переменчивой удаче. Разбогател, но ничего не создал, и умри я сейчас, мир не осиротеет, потому что сама жизнь фальшива, как красные резные листья то ли дубов, то ли клёнов, то ли каштанов. Я не нашёл себя в живописи, хотя так долго искал «свой путь, свой стиль», по мнению критиков и галерейщиков».

И он выбрал Венецию, город из камня, где не растут деревья, а собаки задирают лапы на замшелые от влажности стены.

 

IV

 

– Матиас? Ты спишь?!! – голос Америки в телефоне. – Я тут подумала, твоя новая выставка, картины очень поэтичны… Все образы подчиняются теме поэзии, но не хватает главного героя. Нарисуй поэта, который «якобы» всё это сочинил. Понимаешь?

– Нет. Рисуют дети и барышни в альбомах, а художник – пишет.

– Что ты хочешь сказать?

– То же, что и капитаны дальнего плавания. Говно плавает, а суда – уходят в море.

 

V

 

Каждую ночь он уходил из дома побродить по Венеции. Шестичасовая разница во времени. В Нью-Йорке – время ужинать, а в Венеции уже глубокая ночь. Организм отказывался перестраиваться: днём есть не хотелось, а ночной голод изнурял и не давал спать. Так началась его ночная охота. К часу ночи в Венеции гасили огни даже самые престижные заведения. И первый его улов был китайской лапшой в забегаловке у Риальто под красными азиатскими фонариками. Китаец с невозмутимой улыбкой сразу предложил ему ложку.

«Китайцы скоро захватят мир, – подумал Матиас, – потому что пока мы спим, они работают – и с улыбкой благодарности. Впрочем, вряд ли китайцы вынуждены работать сутки напролёт – их так много, что вполне хватит на круглосуточное посменное обслуживание посетителей, а в силу одинаковости мы посчитаем их за одного, но очень работящего китайца; посочувствуем, позавидуем – и сдадимся».

Венеция напоминала ему о «Закате Европы» Шпенглера: белая цивилизация – как прекрасная женщина без возраста, впавшая в старческий маразм, а значит, в детство. И все окружающие вынуждены ей подыгрывать, чтобы не обидеть «детку», а то расплачется. Мать тоже вечно молодилась – ради отца, он был младше на десять лет. Не только русские манекенщицы продают красоту и молодость за грин-карту, но и модельеры. Отец был тем ещё фатом, и жизнь прожигал насквозь, как новобрачные, а затем и альковные простыни сигаретой.

Повзрослевший Матиас закурил трубку. Он не унаследовал притягательную загадочность русской души отца, но неизменная трубка во рту производила впечатление глубокой погружённости на дно себя, свойственной русским.

«Нарисуй поэта!». А может, их и нет больше? Вымерли, как динозавры. Всю жизнь искал поэзию в живописи – и не нашёл.

«Потому что никого никогда не любил», – утверждала бывшая жена. И оказывалась права: к каждой женщине, с которой был отчаянно близок, Матиас испытывал разные чувства и со временем утратил надежду осознать, что же такое любовь вообще. А жену увидел в разделе брачных объявлений.

«Для серьёзных отношений и брака ищу мужчину, похоронившего свою мать», – писала она. Объявление его поразило. Суть художника – писать то, что сам себе объяснить не можешь, чтобы потом выслушивать сотни, тысячи толкований неизведанного от критиков, кормящихся на ниве искусства. Иногда один из них всё же отвечал Матиасу на сокровенный вопрос, заключённый в его картине, но чаще это были претенциозные предположения о предназначении Вселенной, скрытом в образе тени от красного шара на синей скатерти. «Да, сочетание цветов мне понравилось – и всё!» –  хохотал Матиас, отбрасывая газету.

Он с год как похоронил обоих родителей и остался один в целом свете. У матери – сердечная недостаточность, у отца – переизбыток любовниц. И Матиас решил позвонить будущей жене и спросить: «Почему?».

«Живая она тебя ко мне не отпустила бы!» – отрезала она. И правда: замужние подружки Матиаса наперебой жаловались ему в постели на наезды свекровей – как в прямом (у русских есть такая пословица: «как снег на голову», успокаивал их Матиас), так и в переносном смысле (в России, по воспоминаниям отца, женщин часто уподобляют асфальтовому катку). Жена на каток была ни капли не похожа: тонкая, звонкая, прозрачная. И Матиас быстро понял, что любовь – это вовсе не то, что берёшь или отдаёшь, а то, чем готов пожертвовать. Он пожертвовал почти всем: теперь она – его личный агент и требует: «Нарисуй поэта!». Но он не смог принести в жертву набор повседневных привычек, цементирующих его личность и возвращавших к себе после стольких исканий художника, а её – напротив выводивших из себя. Война стран и полов закончилась перемирием, а не капитуляцией. То есть – разводом.

И сейчас, ночью, заглядывая в тёмные воды каналов, как в зеркала, Матиас грустно вздыхал: «Хоть бы раз кто-нибудь попросил написать автопортрет! Неужели до меня никому нет дела?».

 

VI

 

«Я напишу книгу о твоём возрождении», – заявил Марко, размахивая рюмкой ненастоящей водки в тумане, окутавшем всё: и улицу, и пластмассовые уродливые столики в ресторане над каналом, и случайных запоздалых гуляк – заблудившихся туристов.

Он стоял, как сгоревшая спичка, на узком изогнутом мостике над дымящейся испарениями весенних миазмов водой в бог знает каком квартале от Риальто, куда забрёл, не глядя, очередной голодной ночью Матиас.

Марко искал ни много, ни мало – Стену Поэта. И заблудился в лабиринте нескончаемых улочек. Первое время и Матиас путался в картах: от Сан-Марко до Риальто и Большого канала не более километра по прямой, а он умудрялся возвращаться домой под утро, когда не вычерпываемой никем воды уже набиралось под коленку.

«Я – писатель, сумею прочитать начертанную на камне мудрость – смогу написать свою», – сказал Марко.

«Кем начертанную?» – осведомился Матиас.

«Не помню, – ответил Марко. – В этом-то вся и загвоздка. Я не помню имени Поэта. Который год приезжаю искать – всё тщетно. Вот карта».

«Данте?» – безнадёжно спросил Матиас, уже зная ответ. И они тряхнули двумя метровыми свитками с каллиграфическими пересечениями кампо, улиц, каналов и путей вапоретто по лагуне, как старыми истлевшими простынями, друг у друга перед носом – и оба рассмеялись собственной никчёмности разобраться в лабиринте судьбы и распутать, наконец, линии жизни.

Честно проблуждав по лабиринту Венеции пару часов и вымокнув до трусов под предрассветным весенним дождичком, они зашли в негаснущий ресторанчик над каналом. Внутри официанты протирали столики, а стулья переворачивали и ставили на них вверх тормашками, как погибших в боях стрекоз.

– Надо выпить подогретого вина, иначе пневмония обесчестит славный итог исканий,  –  задрав подбородок, как римские философы на гравюрах, изрёк Марко.

Марко был итальянцем, маленьким, вёртким и – страстным. Матиас уже сносно выучил итальянский, чтобы объясняться в магазинах и кафе, а Марко понимал по эмоциональным всплескам исконной жажды жизни гедонистов-римлян, унаследованной потомками. Жесты, мимика, смесь английского и родного. Марко родился в Турине, работал инженером на пропащем проекте «Моисей», что позволяло ему раз в год по нескольку месяцев блуждать в мистическом лабиринте откровений в поисках истины, написанной на стене Поэта, имя которого он вспоминал лишь по возращению в Турин.

– Я не пью, – попробовал сопротивляться Матиас.

– Трезвость портит не только сиюминутное настроение, но и характер. А характер – это вся жизнь.

– Две рюмки белого вина, – сдался Матиас, чтобы не портить. И на пороге возник Джованни с бутылкой граппы и двумя рюмками.

Матиас обрадовался ему, как родному. Люди никогда не понимали ни его ясных мыслей, ни мрачных шуток.

Втиснулись втроём за краешек стола, под перевёрнутыми стульями.  Выпили, внутри чуть потеплело.

– 35 градусов. Ненастоящая, как моя жизнь, – разочарованно протянул Матиас.

– А на троих – стопроцентный спирт! – парировал Джованни, отхлебнув из горлышка.

– Я буду за вами записывать на салфетках – и родится книга цитат, – взбодрился Марко.

Но ни одной ручки в его карманах не обитало, и Джованни, смеясь, подтолкнул их к выходу из ресторана, не пожалев рюмок навынос.

Над каналом в сгустках тумана, как муза в пеньюаре, маячила ущербная луна.

– Вот так всегда! – продолжил Матиас. – Водке недостаёт градусов, луне – бока. Человеку вечно чего-нибудь не хватает для полного счастья.

 

VII

 

Марко не хватило спичечных коробков.  Он использовал их в качестве записных книжек. Записывал бы номера девичьих телефонов, но в общении с прекрасным полом неизменно терпел поражение. Мог бы гениальные идеи, коими фонтанировала его голова, но не хватало терпения сесть за письменный стол и превратить хотя бы одну в рассказ, а если что-то и рождалось «из-под пера», то опять-таки не хватало мужества отправить три странички текста в литературный журнал: «Вдруг украдут? Гений же».

И всё-таки коробки служили исправно. Марко исписывал обратную – чистую от рекламы – сторону загадочными символами и знаками, и никто в мире не был способен их прочитать, даже сам писатель на следующий день. И он принимался за новые, обеспечивая таким образом свою квартирную хозяйку огнивом для газовой плиты на годы вперёд.

Сегодня не нашлось ни единого чистого коробка, и он обратил свой затуманенный вдохновением взор на белую стену над плитой. Чиркнул спичкой…

– Ты о чём думал, мучитель стен, когда сотворил это?! – взмолилась квартирная хозяйка. Милая вдова, потерявшая мужа в автомобильной катастрофе, теперь воспитывала Марко, месяцами забывая спрашивать о квартирной плате.

– Мы – люди творческие. Нам думать тяжело, – честно признался Марко.

– Стену белить, – без сил опустилась она на стул, разглядывая ожоги на некогда блистательной поверхности.

– Зато надпись со стены не украдёшь… Вот она, вечная истина.

–  Лучше б тебя кто украл, дорогой! – в сердцах топнула ногой в мягком тапочке бабуся.

И Марко, не зря же писатель, сразу понял всё: дорогими нарекают тех, кто слишком дорого тебе обходится. Поэтому он собрал вещи – и хлопнул дверью в ответ.

 

VIII

 

У Матиаса тоже день задался. Писал лагуну и вид на Собор Сан-Джорджо-Маджоре. В путеводителях рассказывают, что Наполеон сумел превратить этот белоснежный храм в военные казармы, и только в середине двадцатого века постройка была реставрирована. «Надо бы добраться и посмотреть «Воскресение Христа» Тинторетто до прихода следующего тирана», – подумал Матиас.

Как воскресить вдохновение?  Картины повторяют друг друга, как тучи в небе. Стоящие дорого, но не настоящие. Гладкие, ровные, как зеркальная поверхность лагуны. Ни единого душевного всплеска. Прекрасное дополнение интерьера гостиной или спальни загородного дома, чтобы не замечать…

Бросил мольберт и пошёл прогуляться по набережной. На свае над водой ёжился серый чайчонок. Его братья и сёстры кружили в небе, а ему никак не удавалось взлететь.

«Не взлетит – сдохнет», –  равнодушно подумал Матиас, как всегда думал о себе самом.

Из тумана возник силуэт юной продавщицы карнавальных масок.

«Куплю маску поэта, надену и напишу автопортрет через зеркало», – усмехнулся себе Матиас.

– Меня зовут Синтия, но пусть вас не смущает неитальянское имя. Я родилась в Венеции.  А вы откуда?

– Из Америки.

– Вы не похожи на американца.

– Почему?

– Мрачный. Американцы всегда улыбаются.

Сколько времени ей потребовалось, чтобы научиться воспринимать лица, как маски: американцы улыбаются, китайцы кланяются, русские …

– Папаша был русским.

Синтия отпрянула в сторону, прищурила серые, почти прозрачные глаза.

– Не продам вам ничего, – заявила она. – Весь мир вас боится, русские – мафия.

Понятно, для русского припрятана маска злодея.

– И это я слышу на родине мафии, в Италии?

– Наша мафия – киношный миф, а вы – настоящие.

– Ну, хоть в чём-то я настоящий! На самом деле я художник, – Матиас указал ей на одинокий мольберт в отдалении на набережной.

– На художника вы тоже не похожи.

Матиас всегда знал, что образ действует сильнее аргументов. И впервые пожалел о своей внешности: двухметровый рост, бритый череп, борода, скрывающая квадратный подбородок, руки и плечи – как у рабочего. Да, а вы что хотели? Живопись – тяжёлый физический труд. Распишите как-нибудь на досуге холст маслом, разрисуйте стену баллончиком – мышцы накачаете, как у пловца.

– Механизм жизни заключается в отсутствии полутонов и промежуточных вариантов, в необходимости выбора: либо плаваешь, либо тонешь. Пустота… –  сказал Матиас.

И они, не сговариваясь, двинулись по набережной к мольберту.

– Пустота, – эхом повторила Синития, разглядывая туманную даль лагуны под свинцовыми тучами на картине. – Надо нарисовать чайку, вот здесь, в небе, – и ткнула пальцем в не застывшую на холсте краску.

Матиаса передёрнуло. Резко развернулся, чтобы отчитать ещё одну невежду, мол, мои картины выставляются в известнейших галереях мира, их скупают звёзды и богачи, а эти: «Нарисуй поэта! Нарисуй птичку!»…

И понял, что лучшая картина была перед ним.

– У вас аристократическая линия скул. Как на старинных портретах. Случайность или наследственность? Люди зубы удаляют, чтобы получить такую.

–  Мои все целы, – широко улыбнулась Синтия, демонстрируя ряд жемчужных зубов.

«Надо же, такая юная, а уже акула», –  хотел пошутить Матиас, но вместо этого пальцем повторил овал лица, чуть задержавшись на выступах скул и провалах под ними, как тонкой кистью очертил горный пейзаж, и непроизвольно прижал пульсирующую венку на шее – речку в долине. Вдох-выдох. Будто пытался перекрыть дыхание самому времени.

Синтия – беззащитный птенец, из тех, что доверчиво берут крошки хлеба с ладони. Вот оно, откровение, смотри перед собой: потому что именно это и есть рай, другого не будет.

– А чайку нарисовать надо, –  упрямо повторила Синтия.

 

 

 

IX

 

С Марко встретились на мостике над узким каналом в районе Сан Поло. Тот сидел на своём рюкзаке, как на стуле, подперев рукой щёку и облокотившись на перила, как на подоконник. Матиас обошёл его, силясь понять, куда он смотрит. Перед глазами – выщербленная временем стена дома, несколько тёмных окон с развевающимися на ветру на верёвках белыми, красными и зелёными подштанниками. Флаги Италии.

– Я брожу по палаццо Казановы, – заявил Марко.

– Он дальше, – Матиас ещё раз взглянул на стену, в глубине души, как ребёнок,  надеясь, что она превратится в окно, и он увидит то, что так пристально разглядывал Марко, наверное, уже битый час.

– Да уж, ушедших в вечность не догнать при жизни.

– Я имел в виду дом.

– Дом стоит. А Джованни надо отдать должное.

– Джакомо, – поправил Матиас. – Джованни был его братом.

– Имя не так уж и важно, а рюмки надо вернуть.

В сгустившихся сумерках у Матиаса вновь возникло зыбкое ощущение нереальности.

– Кому?!

– Пойдём в тот ночной ресторан над каналом, где туман… и пили граппу, помнишь? А то мне ночевать негде.

Матиас всякий раз ловил себя на мысли, что рядом с Марко чувствует себя, как внутри приключения. Словно надел маску – и стал другим. Персонажем романа.

 

X

 

– Не покупай у Синтии маски! Я видел её, бойкая девушка, и маски у неё красивые! Но не покупай! – бурно убеждал Джованни Матиаса, разливая водку по стаканам.

– А что, кусаются?

Джованни уставился на него, как на умалишённого.

– Лучше в ресторан к нам приводи. Женщины должны служить украшением жизни, а не зарабатывать на неё. Синтия красивая, – повторил чуть не по слогам и добавил: – Я итальянец, у меня есть вкус.

– Разве что на спагетти, – отрезал Матиас.

Это был удар ниже пояса. Ресторанчик Джованни славился на всю округу именно блюдами, а не пластмассовыми столиками над каналом. Обстановка – убогая, но еда…

Джованни – уроженец Таормины, его дед и отец занимались ловлей мидий, а у Джованни ещё в детстве обнаружился кулинарный талант. Сперва он подглядывал за матерью, стряпающей у плиты, помогал чем мог, но уже к двенадцати годам вытеснил её с кухни и начал творить по-настоящему. Поездил по Италии, нанимаясь помощником поваров в самых разных заведениях: от остерий «на углу» до ресторанов пятизвёздочных отелей. И теперь хозяйничал здесь, в забегаловке над каналом, воплощая все свои мечты и накопленный опыт в гастрономические шедевры.

Дед с отцом не нарадовались и гордились: из деревни, из семьи простых рыбаков Джованни выбился в люди. И не важно, что у нас, в Таормине – солнце, а в Венеции – дожди и туманы, главное – людей вокруг больше. Большой город – большое плавание.

Единственным недостатком Джованни было то, что ни одно блюдо не мог приготовить и подать дважды. Творил по зову сердца и вдохновения и потому не помнил рецептов собственных блюд, смешивая несочетаемые ингредиенты.

«Повар неизвестной и неизведанной кухни мира. Каждый ужин – поэма», – говорили о нём и отправлялись в ресторан, как в захватывающее путешествие.

Но видеть здесь Синтию Матиасу не хотелось. Пусть стоит одна под дождём на набережной со своими масками и ждёт – его, вместо того, чтобы торчать здесь с Джованни, перемалывая своими жемчужными зубами его шедевры.

– У стойки вас спрашивает какая-то женщина, – сказала им официантка, меняя пепельницу.

Оба подскочили на стульях.

– Да не вас, а молодого человека, – уточнила она, кивая на Марко.

 

XI

 

За Марко вернулась хозяйка. Сказала, что вызвала побельщиков стены, но когда прочитала надпись, выгнала их взашей и кинулась искать его.

– И что вы прочли на стене? – спросил Марко.

– А ты не помнишь, что пишешь? – удивилась она.

Марко вытянулся и замер на стуле в ожидании ответа.

– У любви – цвет иной реальности, или как-то так… буквы выжжены, начертаны горелой спичкой… неровные, но понять можно. Это мой муж через тебя оставил мне послание. Я всегда знала, что писатели – мистики, общаются с духами.

Долго плакала, вспоминая, как единственный раз отпустила мужа одного в отпуск – и на тебе, попал под автомобиль в Милане! Проклятые автомобили, в Венеции их никогда не было! А стена теперь своего рода проход между мирами, покойный муж оттуда через Марко шлёт ей послания. И Марко должен быть дома, если вдруг ему приспичит ещё что-нибудь ей передать. Непременно должен быть.

– Ну раз так … – согласился Марко и решительно закинул на плечо свой рюкзак.

– Живёт, как русская аристократия, – в долг, который легче простить себе, чем вернуть, – покачал головой Джованни, глядя им вслед.

– Это нас и объединяет, – порадовался Матиас: не придётся тащить Марко ночевать к себе, и стены в доме уцелеют в своём первозданном – облупившемся от сырости – виде. Некому будет на них кидаться, разве что самому…

 

XII

 

– Я тебя не боюсь, – сказала Синтия ему при встрече. – Чувствую опасность, когда мужчина смотрит на меня, как кот на сардину. А ты – беспристрастно, как зеркало. Так, наверное, и должны смотреть все художники…

Набережная и площадь Святого Марка застыли в унынии, как абстрактные предметы на картинах Матиаса. Накрапывал дождик. Даже возвышенный колонной лев, казалось, повесил не только голову, но и промокший хвост. Резные гондолы покачивались у пристани, как взмыленные вороные кони, нетерпеливые, готовые сорваться в бега по лагуне. Но никому-то они не были нужны в этот хмурый день.

Бывают такие дни – вымываются из памяти, ничего после себя не оставив, кроме смутной тоски. И ты смотришь им вслед, сознавая: время идёт, но ничего не меняется; время преходяще, а будущее – безлико и неотвратимо, как маска «чумного доктора»[1].

Только умалишённый способен радоваться каждому дню, приближающему его к смерти. К черте, за которой уже не будет предела…

«Не многие люди знают пределы своей чувственности, –  подумал Матиас. – Она – как море: не достанешь до дна, не переплывёшь. И, тем не менее, дно существует и другой берег тоже. Где-то. Но не для нас».

 

XIII

 

В дождливые дни Матиас бродил по залам Галереи Академии. Изучал картины Возрождения. В одном мгновении, с таким трудом и упорством выловленном сетью мастеров со дна веков, чувствовался весь мир с его прошлым и будущим. Резкий поворот головы, вздувшиеся вены на шее, будто персонаж картины внезапно узнал его,  сегодняшнего художника, за пределами полотна – и вот-вот вырвется, шагнёт навстречу. Нервно переплетённые пальцы, как ветви деревьев, будто хочет поведать тайну, но не может преодолеть время, заглушающее голоса, как стекло, и говорит с ним руками на манер глухонемых. Послания из запределья…

Всё смешалось в его голове: живые реки и руки мёртвых. Хаос порождает многообразие форм, а форма – это упорядоченный хаос. Фракталы Мандельброта, геометрия жизни…

Матиас отражался в любом встреченном в Венеции лице, точно видел маску, но в глубине прорезей глаз встречался взглядом с самим собой, как в зеркале. Он уже не тосковал по миру за пределами города из камня, где деревья растут и переплетаются ветвями.

«Мир – математическая формула, где каждая переменная определена рукой свыше, но только переменные об этом не знают и сетуют на свои места, – понял он. – Люди предсказуемы в своей неестественности – всегда чего-то хотят: либо большего, либо совершенно иного».

Матиасу всю жизнь не хватало именно неопределённости. В ней – суть вещей. А здесь её было с избытком.

 

XIV

 

Синтия рыдала, как весеннее небо над Венецией, – безостановочно.

На пластмассовом столике между ней и Джованни стояла картонная коробка. Матиас подошёл к ним и заглянул внутрь. На дне среди шёлковых лоскутов лежал мёртвый птенец чайки.

– Кошка придушила, – сквозь всхлипы пыталась объяснить Синтия, комкая бумажную салфетку. – Я не успела вырвать из лап.

Матиас узнал птенца: тот самый, серый, который сидел на свае у воды и не мог взлететь.

– Это ты виноват! – напустилась на него Синтия.

Матиас уставился на Джованни в ожидании объяснений. Зашёл выпить, а тут…

–  Чтобы девочка не плакала, надо птичку похоронить, как подобает, – сказал Джованни и протянул Синтии очередную салфетку. – Не смог нарисовать – закопаем твой талант в землю.

– В песок, – поправил Матиас. – На Лидо песчаные пляжи. Они же к морю все улетают из города?

– Да. Поедем на пикник к морю, – оживился Джованни и отправился на кухню собирать еду в дорогу.

– Только дождёмся здесь Марко, он тоже поедет, – сказал Матиас. – От похорон ещё никто не отказывался.

 

XV

 

На Лидо купили букет лилий – украсить могилку из песка.

– Так не хоронят птиц, – сказала Синтия.

Тогда Матиас со скорбным выражением лица покрошил белые лепестки в коробку с чайчонком. Марко, перекрестившись, зажёг спичку и установил её в изголовье коробки, как поминальную свечу. Все трое в молчании оттолкнули коробку от берега. И птенец отправился в своё последнее путешествие по волнам.

В сером небе над головами кружила стая чаек, жалобно оплакивая собрата.

Еда и вино не пригодились. Как ни уговаривали Синтию помянуть умершего, она упорно отказывалась от земных соблазнов в виде сыра и вина, наверное, из солидарности, хотя мужчины старались вовсю и сыграли свои роли по-настоящему: никто ни разу даже не улыбнулся.

Под конец трагикомедии Марко настолько вошёл во вкус, что уселся у кромки воды и начал рыдать, как Синития, – безостановочно:

– Я и есть эта птица, один такой… один в целом свете…

Море лизнуло его ботинки. Раз, другой, третий. Марко не обращал внимания. Что такое мокрые носки по сравнению со вселенским одиночеством?

– И слава богу, – положил ему руку на плечо Матиас. – Если все инженеры вместо того, чтобы укреплять дамбы, будут искать стены поэтов и заниматься писательством, мы утонем.

– Вроде сказал правду… – нахмурился Джованни.

– … а ощущение, что совершил подлость, – договорил за него Матиас.

Вода прибывала. Синтия молчала, отрешённо глядя за горизонт.

 

XVI

 

– Duo idioti! И не умеете пользоваться собственным идиотизмом, – учил их жизни Джованни на обратном пути. – Самое романтичное, что способна женщина разглядеть в мужчине, – это трагический шлейф его прошлого. Влюблённый мужчина восхищается, а влюблённая женщина жалеет, материнский инстинкт просыпается…

Долго ещё спорили о природном уме и невозможности его приложения к практической стороне жизни и жизненной смекалке, позволяющей устроиться в любой части света, как у себя дома, коей Джованни было не занимать, а Матиас, вспоминая обвалившиеся стены своего «палаццо», вдруг почувствовал себя обделённым.

Споры прервало объявление по радио в вапоретто: «В Венеции – наводнение!». Все трое замолчали разом и впились взглядом в приближающийся берег.

По площади Святого Марка блуждали огоньки. Матиас знал уже это зловещее свечение: площадь затоплена, огоньки – отражения в воде, которая заглатывает город, как удав, наступает незаметно, как старость.

– Я буду ночевать у тебя, – заявил Марко.

А Джованни пошёл провожать домой Синтию. Долго балансировали на мостках, как два канатоходца, пока он не подхватил её на руки.

Матиас отвернулся от воды и взглянул в глубь лабиринта, прикидывая, по какой из улочек короче путь. Впрочем, не всё ли равно, когда ботинки полны водой? Больше чем есть, не вымокнешь.

Окна над головой гасли одно за другим.

 

XVII

 

– Не буду рассказывать тебе о Турине, – упёрся Марко, допивая последнюю бутылку вина из похоронных запасов.

Матиас пожал плечами:

– Не хочешь – не надо.

Оба отвернулись друг от друга к окну. Светало. Бывший хозяин дома с женой шумно грузили вещи в катер, проседавший под тяжестью нажитого скарба всё глубже и глубже.

– Спорим, не смогут отчалить? – хлопнул в ладоши Марко.

– Придётся что-то оставить, но уплывут всё равно, – вздохнул Матиас, вспоминая случайный разговор на лестнице.

Сосед рассказал ему, что принял решение уехать из Венеции после того, как полдня искал магазин, чтобы купить молока сыну.

– Рестораны! Цветы! Маски! Самое необходимое в этом городе!!! На каждом шагу! А молока нет!!! – возмущался он. – Все магазины, больницы, школы давно позакрывали, дома превратили в гостиницы, всё – для туристов, а нам как жить?!

Матиас жалел сейчас, что так и не выучил его имени. Было что-то знакомое в договоре купли-продажи дома, но… Человек делил с ним кров почти месяц, а теперь уезжает. Они так и не встретились по-настоящему на просторах дома, не поговорили по душам…

– Я отправил заявление об увольнении по факсу, – сказал вдруг Марко. – Не могу жить в разрыве с собой.

– И правильно. Теперь «Моисей» доведут до ума, и у всех нас появятся шансы на выживание, – равнодушно усмехнулся Матиас, а про себя подумал: «На что ещё нужны деньги богатому бездарю, как не на то, чтобы помогать талантливым друзьям?».

– Вот-вот, – подтвердил Марко и добавил: – Я остаюсь. Буду писать роман.

– Я тоже, – сказал Матиас. – Теперь буду писать…

Сосед, завидев их силуэты в окне, махнул рукой на прощание. Отяжелевший катер взревел и медленно начал продираться сквозь утренний туман.

Волны долго ещё бились в стены. И казалось, это не волны, это сам дом стонет и плачет.

«Что ж, три встречи и два прощания… пока у моей венецианской истории положительный счёт», – решил про себя Матиас.


 

[1] Во время чумы в средневековой Европе доктора носили особый защитный костюм с маской, напоминающей клюв птицы. Из-за мистического ореола «чумные доктора» оказали заметное влияние на европейскую культуру, выразившееся в итальянской «Комедии дель арте» и в дальнейшем в венецианской маске.


 

Вернуться на страницу «ОБРЕЧЕННЫЕ»>>>