ART DE VIVRE

Марго Па, Грани, ART DE VIVRE

На сцене театра мы играем собственные жизни. (Антонен Арто)

АКТ I

Я знаю: он придёт сегодня. Как и вчера и позавчера, и завтра и послезавтра. Он всегда будет рядом. Стоять за кулисами. Наверно, у каждого актёра есть свой демон за сценой. Видела его лишь раз: в детстве. Удержал меня от падения: в ярком свете рампы не заметила края. Взглянула в лицо в чёрных разводах грима и поняла, что это маска того, кто не был и не может быть человеком. И что его, кроме меня, больше никто не видит. Потом он и ко мне стал являться незримо. Но всегда чувствовала присутствие за спиной.

Мой отец – театральный режиссёр, мама – ведущая актриса в труппе. Не трудно догадаться, что училась ходить я сразу по сцене. Сначала были «немые» роли детей во взрослых спектаклях, потом первые слова в детских спектаклях, потом взрослые слова и главные роли. Я выросла актрисой. И никогда не желала (да и не знала) другой судьбы. И если вы думаете, что свободны от пути ваших родителей, то вы ошибаетесь. Так или иначе, ваша дорога станет продолжением их собственной, ваши мечты – их несбывшимися мечтами. И как сказал Вольтер: «Земля – это огромный театр, в котором одна и та же трагедия играется под различными названиями». Из поколения в поколение, из века в век.

– Стоп-стоп-стоп! Мелисса, ты играешь мать, а мне нужна любовница. «Медея» – это история мести. Ты – убийца, а не загнанная в угол жертва!

Медея… Сыграть её грезит каждая актриса. Роль, которая позволит расправить крылья таланта и … взлететь. По-настоящему взлететь! В ней кроется сила, которая движет пьесу, толкает вперёд повествование. В большинстве пьес женщина – всего лишь объект желаний мужчин, «гордиев узел», который им предстоит разрубить. На сцене, как и в жизни, главные роли принадлежат мужчинам. Но только не в «Медее». Она будет рубить сама. И я  –  тоже.

– Есть и другие прочтения: Медея убила детей, тем самым освободив их. Они верили в жизнь после смерти.

– К чёрту все эти новомодные прочтения! Я буду ставить только классику. У Еврипида всё однозначно. Мне не нужен театр, мне нужна жизнь внутри рампы. А жизнь – жестока! Классики это понимали. Я не хочу, чтобы зритель был счастлив на премьере, пусть рыдают, выходя из зала!

Рыдающее божество… Многоликое, чтобы видеть и слышать, многорукое, чтобы  аплодировать, великодушное, чтобы внимать. Великодушное, но не всепрощающее. Иногда оно смеётся, иногда плачет. Иногда ёрзает на стульях, хлопает дверями  и говорит по мобильному. Но никогда не молчит, всегда есть реакция. Поэтому так часто можно услышать за кулисами: «хороший зритель», «плохой зритель» – в единственном числе. Зрители в зале – единый организм, который, повинуясь моему голосу, вдруг замирает, и я чувствую, что мы дышим в такт. Это и есть божественное прикосновение. Открытые двери Рая.

Ненавижу репетиции! Мне нужен зритель! Его поддержка, его отклик. Всегда чувствую, что сделала не так, по вибрации зала. Это необъяснимая связь. Энергетика. Пустой зал – глух и нем, как покинутый богами Олимп. И только пыль струится в воздухе. И многочисленные прогоны: снова и снова, одной и той же сцены, пока голос и пластика движений не будут отточены до автоматизма заводной куклы. В кино у актёра есть лицо. Можно играть глазами, мимикой, можно молчать в камеру, а закадровая музыка компенсирует страдания. И зритель поймёт. Магия киноплёнки. В театре все носят маски из грима, и есть только голос и меткие стрелы жестов. Это уже не игра, а как любит повторять Джейсон – жизнь внутри рампы. В реальном времени. Здесь и сейчас. Маленький промах может привести к большому провалу. Скуку и фальшь божество не прощает.

Джейсон знает это и потому злится и гоняет меня по сцене. Сколько раз я уговаривала его взяться за постановку «Медеи». Для меня. Мне нужна была настоящая роль. Наконец он сдался. И теперь у меня ничего не выходит.

Да, именно так. Пробуешь снова и снова. До изнеможения, до потери голоса, сил и души. А если не получается, садишься на пол в гримёрке и плачешь. А наутро начинаешь всё заново. И лишь премьера приносит облегчение. Мир сжимается до размеров сцены, где живёшь и дышишь, чувствуя долгожданное слияние с Богом в зрительном зале. Проникновение друг в друга. Аплодисменты! Цветы…

– Все свободны. Сегодня ничего не получится. Завтра начнём с твоего выхода.

Если голос Джейсона смягчается, значит, всё совсем плохо. Когда мы близки к успеху, он орёт, как раненный медведь, из центра зала. Кажется, что старая хрустальная люстра под потолком не выдержит звуковой вибрации и рухнет ему на голову.

У нас с ним всегда всё получалось. Он приехал в Лион в канун Праздника огней. Начинающий, но уже известный в Париже режиссёр. Не знаю, кто ему порекомендовал заглянуть в театр к моему отцу, но я сразу поняла, что Джейсон увезёт меня в Париж. Во время репетиции смотрел только на меня. Такие взгляды в кино снимают на крупных планах. Их чувствуешь кожей. Лёгкое жжение, несколько вольт электричества. Кровь растекается тёплой болью по венам.

– Смотрю на тебя, как на солнце, – говорил он потом, и я верила, что он, как зеркало, отражает мой собственный свет. Его взгляд лучился.

Мой отъезд отец принял молча, без лишних эмоций. Понимал, что Театры Больших бульваров и набережные Сены – лучшее, что со мной может случиться в жизни. Счастливый билет в культурную столицу из города варваров-шелкопрядов (так, усмехаясь, называл нас, лионцев, Джейсон). Но в глубине души знала, что мы с отцом больше никогда не будем близки, как раньше. На свадьбе не произнёс ни одного тоста в честь молодожёнов, на рождение дочери прислал несколько строчек в поздравительной открытке. Когда Софи исполнилось два, я вернулась на сцену. В тот год мы взяли  мраморный бюст Мольера[1], и Джейсона пригласили ставить спектакли в Комеди Франсез. Газеты трубили о нашей победе по всей Франции, но отец молчал. Он не мог не прочесть. Он всё знал, но даже не позвонил. Может быть, в тайне ото всех и главное – от себя – гордился мной, но какое-то глупое упрямство не позволяло ему простить мне выбор в пользу Джейсона. В любом случае в Лион решила не возвращаться.

– Мелисса, заберёшь Софи из школы? У меня сегодня ещё два прослушивания на вечер.

– Да, милый.

После репетиции зашли перекусить в кафе. В последнее время Джейсон часто смотрит мимо меня. Сидит за столиком и ест наше любимое сырное суфле с грибами вместе со мной и одновременно бродит где-то далеко в своих мыслях. Попыталась поймать его взгляд, как раньше. Нет, тоже не получилось. Взгляд – пустой и тёмный, как молчащий зал. Неужели и у меня внутри уже давно всё покрыто пылью?

 

Саксофонист у входа в парк Монсо заражает осенний воздух вирусом неизлечимой тоски. Словно хоронит кого-то. Странно, что и саксофон люди изобрели благодаря «бронзовому быку» – орудию казни афинян. Человека сажали внутрь быка, под которым разводили костёр. Металл накалялся, несчастный плавился заживо, единственной возможностью глотнуть воздуха были трубы к ноздрям быка. Крик узника, проходя через ноздри, превращался в настоящую песню смерти. Духовые инструменты используют тот же принцип устройства, только наоборот. Почему всё прекрасное в мире создаётся на основе нечеловеческой жестокости?

Наверно, никто из прохожих об этом не задумывается и даже не знает. Как не знает города, в котором живёт. Мы, жители больших городов, перемещаемся из точки «А»  в точку «Б» по одному и тому же маршруту. Риволи – Триумфальная арка – Парк Монсо – Проспект Веласкеса. За почти десять лет жизни в Париже так и не поднялась на Нотр-Дам или Эйфелеву башню. Там всегда нескончаемые очереди туристов. И горгульи скалились на меня с открыток на «вертушках» киосков, разбросанных по всему Парижу.

Софи берёт меня за руку, и мы идём посидеть у маленького пруда, где коринфские колонны. Сегодня не занята в вечернем спектакле, и можем, наконец, хоть немного побыть вместе. Такие прогулки для нас – редкость.

Чуть впереди по аллее прихрамывают в такт старик с биглем на поводке. Нас обгоняет светловолосый мальчишка возраста Софи. Поравнявшись со стариком, он, радостно смеясь, пинает собаку под рёбра. Бигль хрипло взвизгивает и приседает на задние лапы. Старик в замешательстве смотрит на мальчишку, и лицо у него с отвисшими щеками – точь-в-точь как у побитой собаки. Мальчишка, всё так же заразительно смеясь, убегает прочь по аллее.

– Мам, зачем он это сделал? – удивлённо спрашивает Софи.

– Не знаю, малыш. Боюсь, он сам этого не понял.

Я и правда не знаю, почему люди иногда бывают так жестоки. Не ведают, что творят. Вот, кто его научил бить собак? Моя Софи никогда бы не пнула собаку. Она любит собак. И кошек, и рыбок, и попугайчиков. Жаль, не можем завести ей маленького друга. Мы так редко бываем дома! А няне и с Софи проблем хватает, ей только домашних питомцев не достаёт, чтобы уволиться.

Почему-то вдруг вспомнился прошлый Новый год на Елисейских полях. Софи только что исполнилось восемь, и она заявила нам с Джейсоном, что уже взрослая и не будет смотреть салют по телевизору. Шанз-Элизе в новогоднюю ночь становится пешеходным. Огромной площадью, где толпится народ в ожидании грандиозного торжества. Это был наш первый Новый год вне дома. И, надеюсь, последний. Пробило двенадцать, и вместе с залпами салюта в толпу полетели бутылки с зажигательной смесью. На женщине слева от меня загорелся воротник пальто, потом волосы, она кричала и плакала, закрывая лицо руками. Справа парень сложился пополам от удара железного прута. Осколком бутылки кому-то вышибло глаз. Асфальт под ногами горел. Из толпы мы выбирались по чьим-то телам. Кто-то крикнул, что взорвали метро, и все входы туда перекрыты. Помню, как бежала по близлежащим дворам и улицам, крепко держа за руку Софи. И встречный ледяной ветер хлестал по глазам до слёз. Она потеряла в толпе шапку и шарф, подаренный Джейсоном. Где он сам был тогда? Встретились только дома, наши такси подъехали к воротам почти одновременно. Сказал, что его оттеснила толпа, и потерял нас. Дозвониться Джейсон тоже не смог: мобильный телефон я выронила где-то по дороге.

Утром в новостях сообщили, что взрыв в метро и потасовка на площади дело рук албанцев. Хотя никто точно не знает, кто именно решился калечить людей. На албанцев, наверное, проще списать. А Софи простудилась и заболела. Жар и температура. Я отпаивала её микстурой от кашля. За окном хлопьями падал снег, и выбеленный им Париж выглядел таким чистым и праздничным…

– Софи, тебе не холодно?

– Нет.

Поздняя осень. Колоннада белыми зигзагами отражается в воде. Софи палкой водит по её поверхности.

– Что ты делаешь?

– Листья плывут-плывут. И не могут догнать друг друга. Я пытаюсь им помочь.

Опавшие листья скользят по воде навстречу друг другу вопреки ветру и подводным течениям. Иногда они сходятся, иногда расходятся. Как и люди. Встретятся ли эти два? Да, встретились, разошлись и снова встретились. Но это были уже другие листья.  Иллюзия. Игра воображения. Как в жизни, где всегда изображаем кого-то, играем роли, прикидываемся лучше. Получается, на сцене я изображаю изображения? Играю роль роли? Тогда имею право бояться провала, потому что фальшь – это всегда провал. И не знаю, где заканчивается правда и начинается ложь. Иногда мне кажется, что жизнь – репетиция в онемевшем, покинутом всеми театре. И никто не поможет, даже демон, стоящий за кулисами.

 

АКТ II

Я препарирую человеческие эмоции. Хочу научиться вскрывать чужие сердца легко и незаметно, тоненьким скальпелем, как консервные банки. Люди в большинстве своём – мазохисты: самую сильную страсть испытывают, страдая, а самую сильную зависимость от того, кто заставляет страдать. К примеру, что такое любовь? Магия, физика, химия? Что притягивает одного человека к другому? Пытаюсь понять, как в человеческом мозгу, теле, сердце, наконец, душе зарождается та или иная эмоция. И почему она угасает. Ответив на эти вопросы, можно изобрести универсальную формулу любви, ненависти, страха… И их великой игры на сцене. Театр – воплощение нашей собственной жизни.

Я ослеп, когда впервые увидел Мелиссу. Яркий солнечный свет, от которого так больно глазам. Мы гуляли, взявшись за руки, по ночному Лиону. Её золотые волосы обладали удивительной способностью притягивать и отражать свет, и тысячи праздничных огней с неба и с фасадов домов сплетались в них в разноцветную радугу, дрожа и играя, как блики на поверхности озера. Смотрел на неё, как на солнце. Мне было всё равно, всходит оно или заходит, красное, жёлтое, оранжевое… Солнце всегда прекрасно, на него смотрят, не отрываясь, даже если слепит глаза. Счастливое наваждение…

Которое быстро прошло. И теперь каждое утро я смотрю, как она одевается, красит ресницы, намазывает масло на булку, ест. Днём вижу, как устаёт на репетициях. Как, чуть коснувшись головой подушки, засыпает по вечерам. Только разделение времени на утро, день и вечер незаметно для меня стало условным: за нашими окнами – полярная ночь. Стоит лишь раз задуматься о чувствах всерьёз, и они замолчат навсегда.

– «Нас, женщин, нет несчастней. За мужей

Мы платим – и не дёшево. А купишь,

Так он тебе хозяин, а не раб»[2].

– Клер, кто надоумил вас читать «Медею» на прослушивании? Знали, что сейчас ставлю эту пьесу?

– Нет. Но мне бы хотелось сыграть эту роль.

Враньё! Конечно, она всё знала и хорошо подготовилась. Закулисные сплетни ей в помощь и на удачу. Удача любит юных, красивых, самоуверенных, никогда и ни в чём не знающих отказа. Удача любит тех, кто верит ей с полуслова. И главное – верит в себя.

– Вообще-то я ищу дублёршу в другой спектакль и не на главную роль.

– Я соглашусь на любую.

Она делает шаг вперёд. Теперь вся в полосе света, вдруг замечаю, что шагает она босиком. Даже не шагает, а легко и нежно касается подошвами пола. У любого нормального мужчины при виде этих почти детских пальчиков сразу возникнет мысль о том, как они тянутся к его ширинке под столом в полумраке кафе.

– Думаете, что колхидская царевна, пусть и беглая, разгуливала босой?

– Нет. Но мне так удобнее играть. Легче двигаться по сцене. Это же всего лишь прослушивание.

Да. Всего лишь. Тогда почему так бешено колотится сердце?

– Джейсон можно прочитать как Ясон, – невзначай роняет за ужином Клер. – Сочетание «Ja» иногда произносится как «Я».

Сидим в кафе на Монмартре, и я смотрю, как чувственно она ест. Слизывает жир с кончиков пальцев. И хочется целовать её руки. Я чувствую голод. И предвкушаю насыщение. На столе так много мясных блюд: сначала куриные крылышки, потом бифштексы с кровью. У Клер хороший аппетит. Как же давно не испытывал удовольствия от еды!

Мелисса всегда следила за фигурой. Я и сам не заметил, как мясо в нашем рационе заменили рыба и грибы. В магазине покупал то, что любила она, в ресторане повторял её заказы. И если спросите меня, нравится ли мне самому сырное суфле, не смогу ответить. Привычка есть заменила мне голод.

– А ваше золотое руно – это «Мольер», который получила твоя жена за лучшую женскую роль, – сообщает мне Клер уже в другом кафе на Монмартре под баранину, тушёную в вине.

О! У нас ещё много было этих кафе на Монмартре, где в полумраке зала можно дать волю губам и рукам, выпустить ласку фантазий из сердца, ненадолго сойти с ума. Она умела культивировать голод и взращивать боль. Знала, что нежность – самая жестокая пытка на свете. Не подпускала меня слишком близко, но аромат переспелой вишни её духов не покидал моих рубашек даже после стирки, а её голос настойчиво продолжал вести всё тот же разговор, начатый с месяц уже не помню в каком из кафе на Монмартре:

– Мелиссу любят в Париже. Я тоже молилась на её фотографию на первом курсе Театральной академии. Но тебе не кажется, что её былой свет померк?

В тот вечер у нас дома собирался весь театральный бомонд, включая критиков. Голоса Мелиссы и Софи – приглушённо из нашей спальни. Что они там делают, почему не проверить, всё ли готово на кухне и в столовой к приёму гостей?

– Малыш, грим вреден для кожи. Если хочешь краситься, я куплю тебе детскую косметику.

– Ну, мам! Я хочу лицо, как у тебя!

У них что, сговор против меня? Через минуту придёт ведущий обозреватель спектаклей Жан де Арно, а дочь носится по дому в театральном гриме, как привидение.

Молча хватаю её за руку и волоку в ванную – отмыть эту гадость.

Софи плачет, грим течёт дёгтем по вычищенной до блеска раковине.

– Зачем ты с ней так? Она же девочка! – восклицает Мелисса из-за спины.

Оборачиваюсь и вижу, что  у неё тоже тушь течёт по щекам.

– Так, чтобы через минуту обе умылись и привели себя в порядок. Я пойду встречать гостей к дверям.

Ну что такого я сделал? Что? Ненавижу женские слёзы! Всякий раз происходит одно и то же и в жизни, и на репетициях: не могу, не знаю, как справиться… Ни грим убрать подальше, ни с дочерью своей совладать! Куда ей сыграть Медею, если даже дочери отказать не может? Жестокость не заложена в ней от природы…

– К тому же Медея была брюнеткой… Эй, ты слышишь меня? Я хочу эту роль!

Чёрные глаза Клер – как горящая нефть. Плавясь, погружаюсь внутрь. И ничего от меня не остаётся: ни косточки, ни единого вздоха.

– Я люблю тебя!

– А что ты делаешь ради любви?

– Клер, мне больно! Я очень страдаю…

– Этого недостаточно. Нужно действовать. За каждым словом стоит смысл, обещание, которое необходимо сдержать, надежда на будущее. Если в словах этого нет, они становятся пустым звуком. Тишиной. Молчанием. Хотя и в молчании тоже должен быть смысл. Мой поцелуй может стать молчанием. Твоё согласие может им быть.

Никто и никогда не будет любить нас так, как нам этого хочется. В реальности всё происходит иначе, чем это виделось в грёзах. Неутолённое желание перерастает в физическую боль. И вдруг думаешь: «Нам так мало дано на этом свете, но мы и того не используем! Тратим душу на мелочи, на тех, к кому уже давно остыли».

Нет, нужно жить на пределе, так, словно кровь и плоть пожирает смертельный вирус, словно весь город горит и тонет в объятиях чумы. И всё, что тебе остаётся – жадно выпить последние капли чистой воды из фляги жизни. Иначе пустыня раздавит, и сам станешь песчинкой, гонимой ветром вперёд и вперёд без цели и смысла.

Искусство создаётся больным сознанием. Театр не может быть развлечением. Он должен переворачивать душу. Менять жизнь. Хирургическая операция: вырезать опухоль лжи из сердца. Обнажённые чувства, откровение, после которого зритель из зала выходит уже другим человеком. Да! Нужно ампутировать страх! И действовать вопреки всему, потому что всякое действие всегда происходит за счёт кого-то другого, всякое действие причиняет боль, а значит, жестоко. Не жесток только полный покой…

Но я не хотел покоя. Монмартр переводится как «холм мучеников», здесь в III веке римляне казнили первого парижского епископа Дионисия. Это имя дословно означает «посвященный Дионису» – греческому богу вина и удовольствия. Дионисию отрубили голову, он подобрал её с земли и так спустился до подножия холма. В месте, где упал замертво, забил источник и распустились прекрасные цветы…

Цветов я не дарил Клер ни разу, зато теперь вместо букета в руках нёс ей свою голову. Клер поступала со мной жестоко, и роль Медеи была для неё.

Боже, что я наделал! В нашей с Мелиссой постели!  Что я теперь ей скажу?

Дорогая, ты устала, ты не сможешь сыграть. Возьми дочь, съездите отдохнуть на Атлантику? И как мы будем жить после премьеры, когда всё закончится? Да и закончится ли?

А если Мелисса откажется уезжать?

Какой демон в меня вселился?

 

АКТ III

Я хочу на Атлантику! Длинные песчаные дюны Довиля, тёмный мрамор волн, тяжёлое молчание горизонта. В Рождественские каникулы на побережье тихо, но не безлюдно и не одиноко. Океан – живой, он будет вздыхать с тобой вместе, Мелисса. И вскоре почувствуешь себя лучше. Мы будем ходить взад-вперёд по пляжу, пока боль внутри не утихнет.

Боль, которая всё вокруг приводит в движение, а стены дома превращает в клетку, где ты мечешься, как загнанный зверь. Ни на минуту не можешь присесть, потому что только на ходу боль затихает. Бродишь по дому кругами всю ночь до рассвета, но нигде не находится места. Прихожая – кухня – гостиная – библиотека – спальня – детская – столовая – ванная… Ребёнок спит, ты бродишь. Отпечатки чужих пальцев на зеркалах – чужой запах на простыне – звон тишины в ожидании шагов, которые не прозвучат в назначенное время, лишь под утро и с примесью тех, других. А потом прикидываешься слепой, надеваешь маску радости и благополучия, играешь роль роли, изображаешь изображение. И не знаешь, где заканчивается правда и начинается ложь. В твоём доме землетрясение, и я слышу, как молчаливо рушатся стены. Тебе негде остаться и некуда больше идти.

Мелисса, твой демон устал, и ты – тоже! Вспомни, когда отдыхала в последний раз? Чтобы не нужно было считать закаты, потому что их не три и не пять, и они все – твои? Чтобы сидеть за столиком в кафе и от безделья и скуки обсуждать прохожих?

Как же мне надоел ваш театр! Нескончаемая игра слов, ситуаций… Даже летом не отдыхаете, а ездите на гастроли. Я устал! Я хочу настоящей жизни. Той, где не будет кулис!

Он тоже приедет на побережье один с ребёнком, мальчиком возраста Софи. Дети подружатся, а вы будете смотреть, как солнце садится за океан, пока они играют в полосе прибоя. Ночью можно выключить свет, и тебе не придётся закрывать глаза. А днём попросишь его помолчать. Или станете обсуждать изысканность блюд из свежих морепродуктов, выложенных на подносе со льдом в мозаику, напоминающую по форме цветочный узор. Он поможет тебе излечиться. Как фонари вокруг вашего маленького отеля вбирают солнечный свет днём, чтобы ночью излить его в темноту сада.  А дальше я придумаю для нас с тобой новую жизнь.

Я смогу доказать тебе, что любое чувство – совершенно. Идеальная любовь исцеляет, идеальная зависть помогает расти над собой, идеальная ненависть учит искреннему прощению. Не совершенны люди, которые не способны управлять совершенными чувствами. Вы – как дети, впервые в жизни очутившиеся за штурвалом космического корабля, летящего прямо на солнце. Или за рулём гоночной машины, мчащейся с выключенными фарами по ночной трассе со скоростью триста километров в час, не зная, где «газ», а где «тормоз». Маленькие жестокие дети калечат других и себя, а потом пачками глотают анальгетики до полной остановки сердца.

Ты предала отца ради Джейсона, а потом Джейсон предал тебя. Вас всегда предают те, кому верите больше всего. Вас легко соблазнить славой, вы так падки на удовольствия. Это потому что обладаете телами, физическими оболочками, которые нужно кормить, обеспечивать всем необходимым, и на которые можно смотреть, не отрываясь. Вы чувствуете жажду, тепло и боль. Вам одиноко, если кто-то постоянно не держит вас за руку. Объясняете свои чувства через физическое состояние. И так увлечены своим телом, что лишились души. Меня же не видит никто, и потому у меня есть ответы на ваши вопросы. Если бы я мог говорить вслух, выйти из тени кулис!

Но я – нем, и ты не слышишь меня. Иногда мне кажется, что любовь – это внутренний диалог, который не смолкает ни на секунду. Даже если моё «я всегда буду рядом» звучит для тебя, как приговор.

Нет, ты не слышишь меня. Ты решила учиться жестокости. И я снова вынужден стоять за кулисами. Быть буфером между вами и «бронзовым быком» ваших страстей, в чьём брюхе плавитесь заживо. Буфером, который не даст выплеснуть песню смерти в зрительный зал. Богу в лицо. Потому что сами не знаете, что за трагедию вам предстоит сыграть.

Чей там крик в гримёрной? Клер надела сандалии…

Генеральная репетиция – прогон в древнегреческих костюмах.  Аккуратно вшитое в подошву лезвие. Старый балетный трюк, но и для драмы сойдёт, главное знать, как зашить. Браво, Мелисса! Не ожидал от тебя такой остроты! Теперь она с месяц не сможет разгуливать босиком ни по сцене, ни по твоей спальне. А премьера сорвётся. То, что это сделала ты, доказать не сможет никто: Клер с её «детской непосредственностью» успела нажить себе много «доброжелателей».

Сколько крови! Клер падает на колени. В гримёрную входит Джейсон. Как нежно берёт её на руки! И его рубашка – тоже в крови.

Не плачь, Мелисса, тебе не придётся больше отстирывать ни её запах, ни её кровь. За твоими окнами багровый закат. Жуткий призрачный Париж. Такого заката ты не видела никогда: солнце в тумане, красное в белом.

– Мама, смотри! Закат, как вишня в молоке!

Ты открываешь окно. Софи счастлива: теперь она может смотреть на закат не сквозь запотевшее стекло, а сквозь прозрачный ледяной воздух, предательски проникающий в комнату.

Знаешь, что Софи опять заболеет. На этот раз тяжело. Клер придётся разжать объятия. И Джейсон вернётся домой. Связь отца с ребёнком сильнее страсти на стороне, и ваши руки встретятся вновь над кроваткой дочери. Ты усвоила урок и хорошо подготовилась, продумала всё до мелочей. Теперь театр жестокости и твой театр тоже. И у вас впереди ещё будет много премьер. Только сможешь ли ты играть после всего? Думаю, сможешь.

Но уже без меня. Я ухожу. Тихо и незаметно. Ты не услышишь моих шагов. Я устал, у меня больше нет сил. Я хочу жить. Потому что жить – значит быть сильным и прощать слабость с позиции силы, а не за счёт невинных сердец. Потому что жить – значит быть выше жестокости и не отвечать ударом на удар.

Потому что жить – это тоже искусство.

Опустите занавес!

Москва, июль-август 2009


 

[1] Самая престижная театральная награда Франции.

[2] Еврипид. Трагедии. Отрывок пьесы «Медея». Перевод Иннокентия Анненского.

 

Вернуться на страницу ГРАНИ >>>